I.III.III.b. «Восточный» марксизм

Share Button

В СССР отношение к собственности было предметом постоянного идеологического пресса, а стремление к обладанию рассматривалось исключительно в контексте фетишизма, формируя ханжеское отношение к деньгам. Именно материальное равенство как ключевое условие всеобщего тождества – специфической формы экзистенциальной агрессии, лишающей Другого права быть иным и, тем более, права жить лучше, стало важным фактором культуры и принципом социального устройства. При очевидной тоталитарности развитого социализма, обусловленной необходимостью постоянного выравнивания индивидуальностей, этот экзистециальный выбор оказался приемлемым для сотен миллионов людей. Еще и сегодня интернет-форумы на постсоветском пространстве, посвященные СССР, полны ностальгии о былой «духовности», иллюстрируемой воспоминаниями о государственной (отсутствием частной) собственности, дешевой вареной колбасе трех сортов, дешевых пирожках и газировке как утраченных символах социальной гармонии, символах того, что Другой не может жить лучше.

На этих форумах никто не вспоминает, что совковая «духовность» была пышно украшена морализмом, вещавшем о любви к Другому, который, однако, не мог быть персонифицирован. Любимый Другой был не просто собирательным образом всех других, он был человечеством, бесклассовым обществом, в крайнем случае, «правильным» социальным классом. При этом сердца наиболее ярых поборников коммунизма, в том числе в эпоху развитого социализма, были полны презрением к конкретному Другому как воплощению бессмысленного существования.

Сталинский режим был «материализацией» бесчеловечного по сути гегелевского мировоззрения и марксистского приговора истории, которая не просто утратила изначальный смысл, а умерла под грузом предопределенности, ведь приход коммунизма был «научно» обоснован как неизбежный. Человеческая жизнь в СССР обрела черты квазирационального проекта в стиле модерн, заключавшегося в служении человечеству, и конкретно – борьбе за дело научного коммунизма. Предопределенность смысла человеческой жизни, свойственная также фашизму и большинству религиозных доктрин, играла в совковой идеологии ключевую роль. Она «решала» проблему экзистенциального выбора, который оказывался предрешенным. Для его полной легитимации (что и предопределило исключительную агрессивность коммунистической идеологии по отношению к православию, с его конкурирующей проповедью любви к ближнему и равенства перед богом) требовалось только, чтобы этот выбор был выбором каждого. В СССР этого, к счастью, не случилось. Проект тождества с Другим, своего рода экзистенциального самоубийства, обрел завершение в Северной Корее. Его воплощение в соответствии с предсказаниями Дж. Оруэла произошло в большой казарме, где все одеты одинаково, кушают, думают и переживают одновременно одно и то же, и где необходимым образом смотрящий за порядком (за соблюдением тождества), выпадающий из общих стройных рядов, наделен сакральной властью вождя.

При довольно глубоком сходстве с Северной Кореей СССР, построенный на «руинах» православия, был намного гуманнее. После смерти Сталина и развенчания его культа личная свобода в СССР обрела осязаемые черты. Во время хрущевской оттепели любовь к конкретному Другому, возможность реализовывать свои собственные мечты, а не бездушный метафизический Проект коммунистического счастья, простая человеческая жизнь с ее страданиями и радостями стали неотъемлемой частью социальной реальности. Во время оттепели многие успели ощутить незабываемый вкус личной жизни (личной свободы), которого, кстати, лишены и хайдеггеровская повседневность, и сартровское «Бытие и Ничто». Его уже не смогли вытравить идеологические пестициды брежневского застоя, отравившие, скорее, саму идеологию. Слишком очевидной стала ее несовместимость с личными устремлениями человека, породившая волну разочарования и цинизма. Отравление было настолько глобальным, что попытка Горбачева вернуть жизнь в деградирующее общество Гласностью и Перестройкой, экономически вполне невинная по сравнению с ленинским НЭПом, была обречена на провал. Запоздалая правда, открывшая ужасы прошлого и абсурдность настоящего на фоне экономических проблем, только катализировала процесс разложения. Можно предположить, что именно вкус личной жизни, с которым боролась идеология Застоя, наряду с очевидной неэффективностью плановой экономики, по-своему бесчеловечной, сосредоточенной на производстве функциональных, но зачастую, совершенно лишенных этого вкуса вещей, которые всегда были в избытке в стране хронического дефицита, и стал главной причиной крушения Советского Союза. СССР неожиданно для «Запада» лопнул изнутри как гнойный нарыв.

Неудивительно, что падение коммунистического режима привело на постсоветском пространстве к еще большей социально-экономической деградации. Последовавшая инверсия экзистенциального Проекта от тождества с Другим к превосходству над Ним не оставила и следа от «духовности», уходящей корнями в идеологически мотивированное социальное принуждение, и привела к всплеску агрессии по отношению к Другому, принявшему формы не только воинствующего цинизма, но и физического насилия. Пришествие свободы обернулось разрушительным ураганом.

Для ностальгирующих по казарме, в которой вопросы качества и смысла жизни решает власть, именно разрушение стало символом демократии, точно так же, как бескомпромиссная «борьба за денежные знаки» и социальная несправедливость – символами свободной экономики. Ностальгируя о комфортном прошлом, они далеки от мысли, что практически весь негатив постсоветского периода, обусловлен экзистенциальной фрустрацией, принявшей разрушительные формы еще в самом Советском Союзе.

Сегодня на «Западе» со страхом наблюдают за процессами, происходящими в пределах бывшего СССР, а на «Востоке» с раздражением воспринимают реакцию «Запада», часто объяснимую только пережитками холодной войны. Это само по себе не вызывает ничего, кроме тревоги, поскольку идеологически мотивированный страх порождает слепоту: неспособность адекватно оценить и тем самым предотвратить угрозу. Учитывая, что крушение Советского Союза сопровождалось радикальным ростом личной свободы и государственной независимости входивших некогда в него республик, ставших самостоятельными странами, вряд ли в здравом уме можно предполагать возможность простой реставрации СССР, рассматривая в этом ключе имперские амбиции России, в которых Кремль видит лишь проявление «здоровых национальных интересов».

Другое дело, что Россия сама для себя представляет плохо решаемую проблему. Власть в Москве, как и на большей части постсоветского пространства, зациклилась на контроле и распределении изымаемых из экономики ресурсов. В условиях значительного социального расслоения такая политика поддерживается той частью общества, которая чувствует себя обманутой в 90-е, а это по определению большинство. Завязнув на перераспределении благ, власть оказывается коррумпированной, незаинтересованной в том, чтобы механизмы перераспределения были прозрачными нормами законов, увязанными с социальными практиками. Это делает власть двояко уязвимой. Во-первых, она становится притягательной кормушкой, а, во-вторых, теряет легитимность. Сами по себе эти факторы работают против принципов демократии. Либеральная критика извне только усиливает негативные тенденции и косвенно способствует фашизации общества. Открытое идеологическое давление на Кремль со стороны Запада, сопровождающееся проталкиванием собственных экономических и политических интересов, лишь делает кремлевскую власть более уязвимой для коричневого (фашисткого) давления снизу, внутри страны.

То, что «Запад» напуган очевидной остановкой либеральных реформ и даже их разворотом на постсоветском пространстве, не оправдывает его реакцию, больше похожую на капризы ребенка, не желающего принимать реальность и с назойливостью насекомого требующего их продолжения. Это выглядит непоследовательно в контексте истории успешных преобразований, проведенных при участии американцев, в преуспевающих сегодня странах, проигравших Вторую Мировую войну. А на фоне послевоенной истории Южной Кореи или Чили вообще напоминает лицемерие. В основе всех этих успешных социальных трансформаций была экономика, причем не абстрактная, а конкретная учитывающая национальные особенности, национальную культуру. Именно это обеспечило успех реформ Эрхарда, лежащих в основе по-своему уникального, социально-приемлемого для немцев настоящего, позволяющего большинству немцев наслаждаться вкусом личной жизни, существенно отличающимся от американского и, тем более, от японского. Во многом отсутствием сколь-нибудь ясного понимания будущей экономической модели, принимаемой обществом и увязанной с изменениями законодательного поля, правилами социальной игры, и обусловлен провал либеральных реформ на постсоветском пространстве. Они носили спорадический характер, преследуя в первую очередь политические цели, основанные как раз на ценностном ориентировании на Запад, на стремлении похоронить «Совок», сделать невозможным возврат к нему, но без четкого понимания социально-экономической модели будущего.

Провал реформ больно ударил по идее политического либерализма, которая не прижилась и не стала ценностью на постсоветском пространстве, по крайней мере, в границах 1939 г. А поэтому требование сделать эту идею нормой политической жизни без обсуждения необходимых социально-экономических преобразований, принимаемых обществом в целом, по меньшей мере, неоправданно. Хуже всего, что излишняя политизация либеральной идеи имеет прямо обратный эффект. Одна ведет к маргинализации и самой идеи, и политических сил, ее защищающих.

Конечно, больно смотреть на то, что сегодня происходит, например, в Беларуси. Но эта боль рождается не из сравнения Белоруссии с Беларусью, где стало намного больше свободы, личной свободы человека, от которого требуется только неформальная лояльность власти. Боль рождена сознанием упущенных возможностей построить не столько западную демократию, сколько гражданское общество, где свобода была бы не политическим лозунгом, а неотъемлемым вкусом жизни.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


девять + 4 =

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>