I.III.III.c. «Западный» либерализм

Share Button

Современный западный либерализм, что в социально-экономическом контексте прекрасно показал М. Вебер, имеет общие корни с Реформацией. Протестантизм уже сам по себе был воплощением десакрализации и ниспровержения католической церковной власти, стоявшей на Западе выше власти светской. В кальвинизме эта десакрализация и ниспровержение, в отличие от лютеранства, не приобретшего иммунитета к рационально обоснованной деспотии, доходит до логического завершения – освобождения от власти как таковой. Идея о том, что спасение даровано не всем, возлагает на верующего исключительную персональную ответственность, из которой свобода мыслиться, однако, не как сартровская фрустрированная «свобода от», а как «свобода для» реализации персонального божественного предназначения, понимаемого в контексте профессионального призвания (Beruf). Это глубоко личная свобода – доказать своей жизнью, своим трудом свою избранность к спасению, которую нельзя отнять, но которой и нельзя поделиться. Кальвинизм легитимирует идею личной свободы ценой, однако, радикального отчуждения, размежевания с Другим. Эта цена, которую «Запад» заплатил за свой иммунитет к тоталитаризму, за свое понимание фундаментального права быть и личного достоинства человека, рационально увязываемого в кальвинизме с независимостью от власти Другого, даруемой деньгами.

Последующие рационализация и секуляризация социальной среды приводят к тому, что легитимирующая экзистенциальный выбор сакральность, исходящая из кальвинистского понимания божественного предопределения, теряет свою актуальность. Эта сакральность мигрирует к деньгам как обезличенному атрибуту свободы и к самой свободе, также обретающей священное, и уже обезличенное значение. Так можно объяснить рождение мифа, низводящего смысл человеческой жизни к обретению независимости, завоевываемой деньгами, саму жизнь – к зарабатыванию денег, а этические нормы кальвинизма, о которых так проницательно, со свойственным немцу пиетету к рационально обоснованному порядку и долгу, пишет Вебер, – к специфическому утилитаризму, ставшему атрибутом американского образа жизни.

Именно этот миф, как представляется, причастен к становлению современной западной культуры с ее материальным благополучием, преуспевающей демократии. Он жив и сегодня, напоминая о себе неустанными попытками экспансии своего понимания свободы странами, испытавшими наиболее сильное влияние кальвинизма. За этой экспансией, которая впервые масштабно манифестирует себя попыткой наполеоновского «освобождения» Европы, однако, скрывается неустранимость пустоты сартровской «свободы-от», утратившей изначальный смысл «свободы для», присущий духу и решимости Реформации. Вместе с освобождением от христианской мифологии, рационализация социального устройства, происходящая в эпоху капитализма, предает забвению и личное призвание конкретного человека, которое оказалось неуместным в эпоху развитого капитализма, о чем по своему, и пытается напомнить Хайдеггер, не принявший, как, впрочем, и Сартр, мифологию либерализма. Каждый из них бросается в пучину болезненной рефлексии и каждый, как и человечество в целом, приходит к тупику, закончившемуся самой кровавой в современной истории войной. Хайдеггер, пытаясь найти ответ на мучительный вопрос об утерянном смысле бытия, пафосно вопрошает о том, в какой момент истории заблудилась западная мысль? Ища ответа у древних греков, а потом и в языке, он до конца жизни так и не осознает, что после деконструкции метафизики, поиски некого универсального общечеловеческого призвания, как раз и характерные для метафизической рефлексии, – это уже тупик. Ведь Хайдеггер сам разоблачил любой ответ на его вопрос об общечеловеческом смысле существования как забвение бытия. Не будучи, как верно подметил Рорти, ни ироником, ни либералом, Хайдеггер, пытавшийся найти путь к синкретичности мироощущения, свойственного древним грекам, обитавшим в очеловеченном их мифологией мире, оказался чужд идее личной свободы, в метафизике которой, так диалектично «утонуло» сартровское Бытие. Обреченное остаться без ответа хайдеггеровское вопрошание до сих пор звенит в безответной тишине, безутешной к радости потребления, наполняющей жизнь современного «Запада».

По злой иронии диалектики и не без ущерба для либерального мифа на «Западе» на смену страсти собирать камни пришла страсть их разбрасывать. Аскетичное накопление «символов свободы и независимости», предписанное пуританской этикой, сменилось особенно в последние десятилетия прошлого века опрометчивой расточительностью в долг. В отдельных странах демократического «Запада» эта тенденция приобрела характер, фатально опасный для экономической и, как следствие, социальной стабильности.

В этой трансформации можно увидеть торжество логики исторического материализма: удовлетворение «потребности» в обладании в виде потребления стало важным фактором развития экономики. Но ее можно рассматривать и как результат влияния марксизма с его идеей социального равенства, доказывающий правоту Гегеля. Примечательно, однако, что наиболее ощутимая трансформация идеи либерализма произошла в континентальной Европе, в странах, испытавших влияние лютеранства, католичества и, особенно, православия, с характерным для этих религиозных доктрин равенством человека перед Богом. Именно в этих странах равенство в потреблении стало знаменем социальной справедливости.

Несмотря на формирование широкой социальной прослойки из представителей мелкого и среднего бизнеса, в контексте идеи равенства обладание капиталом сложно представить символом всеобщей социальной гармонии. Именно акцент на доступности для всех членов общества большинства благ, производимых экономикой, позволяет говорить о социальном равенстве, как необходимом условии социальной стабильности западной демократии, условии существования самой политической и экономической системы либерализма в странах с сильным левым политическим крылом.

В иллюзорности торжества потребительской социальной справедливости, дополняющей мифологию континентального «Запада», ароматами «Востока», отчетливо проступает сразу несколько моментов негации, самоотчуждения человека.

В центре идеи (справедливости) лежит «объективная» доступность благ. Относительность этой «объективности» выдает ее как разоблаченную психоанализом рационализацию, всегда оставляющую неприятный осадок неудовлетворенности, и оказывается благодатной почвой для политического популизма как левого, так и правого толка. Но самое главное, такая идея социальной справедливости провоцирует редукцию человека к объекту, идентифицируемому через обладание набором благ, доступных и подлежащих оценке, сравнительной оценке с объектом-другим. Она лишь углубляет самоотчуждение, провоцируя онтологический коллапс человека западной культуры, а потому имеет прямые негативные последствия.

В социальном плане она ведет к иждивенчеству, приобретающему масштаб, позволяющий очертить довольно четкие экономико-географические контуры, например, в Бельгии или Италии. Иждивенчество, характерное для экономически «отсталых» регионов, в которых ограничены возможности реализации человеком исходного (кальвинистского) проекта Запада, превратилось в фундаментальную проблему Европы, повлекшую тяжелые социально-экономические последствия. Ближайшее время покажет, сможет ли Европа преодолеть издержки, обусловленные желанием стран юга приблизиться по уровню потребления к северным соседям по Еврозоне при отсутствии сопоставимых культуры и технологического уровня производства, и соответственно конкурентоспособности экономики.

В личном плане «объектность» субъекта обладания приводит к перманентной депривации «потребности» обладать – неразлучной спутнице радости обладания. Ведь хочется не того, что уже есть, хотя и не в избытке, хочется не того, что было, но прошло, – хочется того, что сегодня есть у Другого. Можно сразу отметить, что такие последствия депривации, характерные для экзистенциального выбора «Запада», очевидным образом, являются стимулом развития экономики, нацеленной на удовлетворение желания. Это дает «Западу» экономическое преимущество над Востоком, для которого характерна экономически деструктивная реверсия «потребности» в обладании: ведь «восточному» человеку, как правило, хочется, чтобы у Другого не было того, чего нет у него. В свете рациональной экономической позитивности «потребности» в обладании тем, чем уже обладает Другой, ставшей одним из ключевых моментов мифа социальной справедливости, эта депривация вообще не рассматривается как нечто негативное, а если и негативное, то необходимым образом естественное для человека состояние. Это состояние, зеркалом и апологией которого является уже «забытая» «Западом» метафизика Сартра: не знать, чего хочешь, быть извечно и навсегда потерянным для-самого-себя. В этой потерянности радость обладания сокращается до мгновения, за которым следует разочарование, связанное со смутным осознанием, что так страстно желаемое, после того как оно стало нашим достоянием, – не совсем то, что нам надо. Шопинг должен быть непрерывным, чтобы стать полноценной заменой антидепрессантов. Нужно «захлебнуться» в водовороте чужих желаний, чтобы забыться от сознания «отсутствия» желаний собственных, «объективной» пустоты для-себя.

Сказанное выше, конечно, утрирование экзистенциальной пропасти, в которую не упал, однако, человек «Запада», и в которую, можно надеяться, его не столкнут никакие кризисы. Если бы Сартр был прав в универсализации своего диагноза, не были бы возможны ни гештальттерапия Перлза, ни психоанализ Э. Фромма, ни логотерапия В. Фракла, ни гуманистическая психология А. Маслоу и К. Роджерса, ни экзистенцанализ А. Лэнгле. Для этих концепций человека, как и для значимых человеческих иллюзий, о которых иногда почти искренне рассказывает Голливуд, не было бы места в самосознании «Запада». Интимное понимание вкуса личной жизни (или понимание интимности вкуса жизни) присутствует здесь и, хотелось бы надеяться, набирает силу.

Но прежде следует отметить, что это понимание еще слишком слабо, уступая страху человека перед Миром, Другим, и, главное, перед самим собой. Профессиональная эстетика разрушения – пока еще главная фишка «Фабрики грез», обеспечивающая Голливуду глобальное доминирование и экономическое процветание. Именно умение профессионально «залечить» фрустрированное «желание быть» и страх, рожденный смутным сознанием пропасти внутри собственного существования человека, является визитной карточкой американской киноиндустрии. Между тем этот страх, не знающий культурных, политических и географических границ, питающий и расчетливую рациональную мифологию «Запада», и квазирациональный теизм Востока, «уравнивает» оба экзистенциальных Проекта, дискредитируя и либеральный прогресс «Запада», и тоталитарную духовность «Востока», и по-своему объясняет провал секуляризованного мультикультурализма в попытке ассимиляции ислама.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


пять × 2 =

Можно использовать следующие HTML-теги и атрибуты: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>